
"Смех самой Тэффи гораздо ближе сдержанному, тонкому юмору Чехова. Тэффи (Н. А. Лохвицкая-Бучинская, 1872--1952) призналась в автобиографии, чтопервое из ее произведений написано под влиянием Чехова. "Однако широкуюизвестность ей принесли стихотворения, созданные в годы первой революции и особенно "Пчелки", опубликованные в большевистской "Новой жизни".
Много летспустя Тэффи вспоминала: "Кто-то послал это стихотворение Ленину в Женеву, и оно было напечатано... Впоследствии в дни "полусвобод" я читала его сэстрады, причем распорядители-студенты уводили присутствовавшего для порядка полицейского в буфет и поили его водкой, пока я колебала устои" ..Несмотря на активное сотрудничество в радикальных изданиях 1905--1907 гг. и даже в большевистской прессе, Тэффи никогда не переходила грань,отделяющую "левизну" от подлинной революционности.
Тэффи никогда не разговаривает с читателем в открытую, не навязывает ему своих мыслей, а подводит к выводам исподволь. Система художественныхобразов, психологический подтекст, тонкая авторская ирония наводят на мысль, которая лежит в основе рассказа."Человекообразные" для Тэффи символизируют многоликое, вездесущее мещанство и кажутся ей непобедимыми. "Они крепнут вce более и более и скоро задавят людей, завладеют землею...
Тэффи горько иронизирует над слабостями "человекообразных", над отсутствием логики в их поведении, над их тщетными усилиями пробраться в"человеки". Ее юмор далеко не добродушен, в нем преобладает печаль.Художественный такт, чисто женская мягкость сочетаются в рассказах Тэффи с едкой иронией, комическое сближается с трагическим. Спокойным эпическим тоном она повествует о трагедии детства истарости -- двух крайних точек бытия человека. Детство в ее рассказах сытоеи обеспеченное, но это не делает его счастливым. Тоскливо одиноки маленькие герои писательницы. Примечателен рассказ "Зверь", который начинается словами: "Их было двое -- старик и старуха". Оказывается, речь идет о безрадостной жизни старого льва и львицы в цирке, азверь -- это жестокий, грубый дрессировщик."
...
Но лучше всего прочитать самому и принять самому.
Ведь то что пишут другие, о том, что стоит оценить в одиночестве , может только испортить впечатления.
Вот несколько любимых миниатюр из творчества этой чудесной женщины..
демонической женщины...
Демоническая женщина
Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего
манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу,
браслет на ноге, кольцо с дыркой «для цианистого калия, который ей
непременно пришлют в следующий вторник», стилет за воротником, четки на
локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке.
Носит она также и обыкновенные предметы дамского туалета, только не на
том месте, где им быть полагается. Так, например, пояс демоническая женщина
позволит себе надеть только на голову, серьгу на лоб или на шею, кольцо на
большой палец, часы на ногу.
За столом демоническая женщина ничего не ест. Она вообще никогда ничего
не ест.
- К чему?
Общественное положение демоническая женщина может занимать самое
разнообразное, но большею частью она - актриса.
Иногда просто разведенная жена.
Но всегда у нее есть какая-то тайна, какой-то не то надрыв, не то
разрыв, о которой нельзя говорить, которого никто не знает и не должен
знать.
- К чему?
У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза.
Кавалеру, провожающему ее с бала и ведущему томную беседу об
эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит,
вздрагивая всеми перьями на шляпе:
- Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее.
Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря.
Церковь ночью заперта.
Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но «она» уже
угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет
голову, уткнув нос в меховой шарф.
- К чему?
Демоническая женщина всегда чувствует стремление к литературе.
И часто втайне пишет новеллы и стихотворения в прозе.
Она никому не читает их.
- К чему?
Но вскользь говорит, что известный критик Александр Алексеевич, овладев
с опасностью для жизни ее рукописью, прочел и потом рыдал всю ночь и даже,
кажется, молился - последнее, впрочем, не наверное. А два писателя пророчат
ей огромную будущность, если она наконец согласится опубликовать свои
произведения. Но ведь публика никогда не сможет понять их, и она не покажет
их толпе.
- К чему?
А ночью, оставшись одна, она отпирает письменный стол, достает
тщательно переписанные на машинке листы и долго оттирает резинкой
начерченные слова;
«Возвр.», «К возвр».
- Я видел в вашем окне свет часов в пять утра.
- Да, я работала.
- Вы губите себя! Дорогая! Берегите себя для нас!
- К чему?
За столом, уставленным вкусными штуками, она опускает глаза, влекомые
неодолимой силой к заливному поросенку.
- Марья Николаевна, - говорит хозяйке ее соседка, простая, не
демоническая женщина, с серьгами в ушах и браслетом на руке, а не на
каком-либо ином месте, - Марья Николаевна, дайте мне, пожалуйста, вина.
Демоническая закроет глаза рукою и заговорит истерически:
- Вина! Вина! Дайте мне вина, я хочу пить! Я буду нить! Я вчера пила! Я
третьего дня пила и завтра... да, и завтра я буду пить! Я хочу, хочу, хочу
вина!
Собственно говоря, чего тут трагического, что дама три дня подряд
понемножку выпивает? Но демоническая женщина сумеет так поставить дело, что
у всех волосы на голове зашевелятся.
- Пьет.
- Какая загадочная!
- И завтра, говорит, пить буду...
Начнет закусывать простая женщина, скажет!
- Марья Николаевна, будьте добры, кусочек селедки. Люблю лук.
Демоническая широко раскроет глаза и, глядя в пространство, завопит:
- Селедка? Да, да, дайте мне селедки, я хочу есть селедку, я хочу, я
хочу. Это лук? Да, да, дайте мне луку, дайте мне много всего, всего,
селедки, луку, я хочу есть, я хочу пошлости, скорее... больше... больше,
смотрите все... я ем селедку!
В сущности, что случилось?
Просто разыгрался аппетит и потянуло на солененькое! А какой эффект!
- Вы слышали? Вы слышали?
- Не надо оставлять ее одну сегодня ночью.
- А то, что она, наверное, застрелится этим самым цианистым кали,
которое ей принесут во вторник...
Бывают неприятные и некрасивые минуты жизни, когда обыкновенная
женщина, тупо уперев глаза в этажерку, мнет в руках носовой платок и говорит
дрожащими губами:
- Мне, собственно говоря, ненадолго... всего только .двадцать пять
рублей. Я надеюсь, что на будущей неделе или в январе... я смогу...
Демоническая ляжет грудью на стол, подопрет двумя руками подбородок и
посмотрит вам прямо в душу загадочными, полузакрытыми глазами:
- Отчего я смотрю на вас? Я вам скажу. Слушайте меня, смотрите на
меня... Я хочу - вы слышите? - я хочу, чтобы вы дали мне сейчас же, - вы
слышите? - сейчас же двадцать пять рублей. Я этого хочу. Слышите? - хочу.
Чтобы именно вы, именно мне, именно мне, именно двадцать пять рублей. Я
хочу! Я тввварь!... Теперь идите... идите... ,не оборачиваясь, уходите
скорей, скорей... Ха-ха-ха!
Истерический смех должен потрясать все ее существо, даже оба существа -
ее и его.
- Скорей... скорей, не оборачиваясь... уходите навсегда, на всю жизнь,
на всю жизнь... Ха-ха-ха!
И он «потрясется» своим существом и даже не сообразит, что она просто
перехватила у него четвертную без отдачи.
- Вы знаете, она сегодня была такая странная.., загадочная. Сказала,
чтобы я не оборачивался.
- Да. Здесь чувствуется тайна.
- Может быть... она полюбила меня...
- !
- Тайна ! ......
Сокровище земли
Люди очень гордятся, что в их обиходе существует ложь. Ее черное могущество прославляют поэты и драматурги.
«Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», — думает коммивояжер, выдавая себя за атташе при французском посольстве.
Но, в сущности, ложь, как бы ни была она велика, или тонка, или умна — она никогда не выйдет из рамок самых обыденных человеческих поступков, потому что, как и все таковые, она происходит от причины и ведет к цели. Что же тут необычайного?
Гораздо интереснее та удивительная психологическая загадка, которая зовется враньем.
Вранье отличается от лжи, с которой многие профаны во вральном деле его смешивают, тем, что, нося в себе ни причины, ни цели, в большинстве случаев приносит изобретателю своему только огорчение и позор — словом, чистый убыток.
Отцом лжи считается дьявол. Какого происхождения вранье и кто его батька, — никому не известно.
Настоящее, типическое вранье ведется так бестолково, что, сколько ни изучай его, никогда не будешь знать основательно, как и кем именно оно производится.
Врут самые маленькие девочки, лет пяти, врут двенадцатилетние кадеты, врут пожилые дамы, врут статские советники, и все одинаково беспричинно, бесцельно и бессмысленно. Но как бы неудачно ни было их вранье, можно всегда констатировать необычайно приподнятое и как бы вдохновенное выражение их лиц во время врального процесса.
Вранье всегда интересовало меня как нечто загадочное и недосягаемое для меня; практически я только раз познала его, причем потерпела полное фиаско.
Было мне тогда лет одиннадцать, и училась я в одном из младших классов гимназии. И вот однажды учитель русской словесности, желая, вероятно, узнать, насколько связано могут его ученицы излагать свои мысли в повествовательной форме, спросил:
— Кто из вас может рассказать какое-нибудь приключение из времен своего раннего детства?
Никто не решался.
Тогда учитель вызвал первую ученицу, и после долгих усовещеваний она со слезами на глазах пробормотала, что у нее в детстве было только одно приключение: она съела краски, принадлежащие старшему брату.
Учитель был недоволен.
— Ну, что это за приключение! И главное — что за рассказ! Разве так надо рассказывать? И неужели же никто из целого класса не может припомнить и изложить никакого происшествия из своего детства?
Вот тут-то на меня и накатил великий дух вранья.
Прежде, чем я сообразила, что со мной делается, я уже стояла перед учителем и, глядя ему прямо в лицо честными глазами, говорила:
— Я могу рассказать.
Учитель обрадовался, долго хвалил меня и ставил всем в пример.
— Ну, а теперь послушаем.
И я начала свой рассказ.
Насколько я припоминаю, он был таков:
— Мне было всего два года, когда однажды ночью, проснувшись, я увидела страшное зарево. Наскоро одевшись...
— Да ведь вам всего два года было, как же вы сами оделись? — удивился учитель ловкости гениального ребенка.
— Я всегда спала полуодетая, — любезно пояснила я и продолжала:
— Наскоро одевшись, я выбежала во двор. Горели соседние дома, горящие бревна летали по воздуху...
— Ну-с? — сказал учитель.
Я почувствовала, что с него все еще мало.
—... летали по воздуху. Вдруг я увидела на земле среди груды обломков лежащего мужика. Он лежал и горел со всех сторон. Тогда я приподняла его за плечи и оттащила в соседний лес; там мужик погасился, а я пошла опять на пожар.
— Ну? — опять сказал учитель.
— Пошла опять, и там огромное бревно упало мне на голову, а я упала в обморок. Вот и все. Больше ничего не помню.
Рассказывая свою повесть, я вся так горела душой в никогда еще не испытанном экстазе, что долго не могла вернуться к прерванной жизни там, на второй скамейке у окна.
Все кругом были очень сконфужены. Учитель тоже. Он был хороший человек, и поэтому ему было так совестно, что он даже уличить меня не мог. Он низко нагнулся над классным журналом и, вздыхая, стал задавать уже заданный урок к следующему разу.
Чувствовала себя недурно только я одна. Мне было весело, как-то тепло, и, главное, чувствовалось, что я одна права во всей этой скверной истории.
Только на другой день, когда по отношению подруг я поняла, что дело мое не выгорело, я приуныла, потускнела, и прекрасное вральное вдохновение покинуло меня навсегда.
Как часто, разговаривая с незнакомыми людьми на пароходах, на железной дороге, за табль-д'отом, думаешь: вот бы теперь приврать чего-нибудь повкуснее. Нет! Подрезаны мои крылышки. Слушаю, как врут другие, любуюсь, завидую горько, а сама не могу. Вот как отравляет душу первое разочарование!
Хорошо врут маленькие девчонки.
Одна пятилеточка рассказывала мне, что она знала собачку, «такую бедную, несчастную», — все четыре ножки были у нее оторваны.
И каждый раз, как собачка пробегала, девочка от жалости плакала. Такая бедная была собачка!
— Да как же она бегала, когда у нее ни одной ноги не было? — удивилась я.
Девочка ни задумалась ни на минуту.
— А на палочках.
И глаза ее смотрели честно и прямо, и уголки рта чуть-чуть дрожали от жалости к собачке.
Глубокую зависть возбуждала во мне одна добрая провинциальная дама. Врала она бескорыстно, самоотверженно, с неистовством истинного вдохновения, и, вероятно, наслаждалась безгранично.
— У меня в гостиной когда я жила в Харькове, были огромные зеркала. Гораздо выше потолка! — рассказывала она и вдруг спрашивала:
— Как вы думаете, сколько стоит вот эта мебель, что у меня в будуаре?
— Рублей двести... Не знаю.
— Пятнадцать рублей! — отчеканивает она.
— Быть не может! Два дивана, четыре кресла, три стула!
— Пятнадцать рублей!
Глаза ее горят и все лицо выражает восторг, доходящий до боли.
— Пятнадцать рублей. Но зато вот этот стул, — она указывает на один из трех, — стоит тридцать пять.
— Но почему же? Ведь он, кажется, такой же, как и другие?
— Да вот, подите! На вид такой же, а стоит тридцать пять. Там у него, внутри сиденья, положена пружина из чистого мельхиора. Они очень неудобны эти пружины, на них ведь совсем и сидеть нельзя. Чуть сядешь — адская боль.
— Так на что же они тогда, да еще такие дорогие?
— А вот, подите!
Она даже вспотела и тяжело дышала, а я думала:
— Ну, к чему она так усердствует? Чего добивается? Если она хотела прихвастнуть дорогим стулом, чтобы я позавидовала: вот, мол, какая она богатая, — тогда зачем же было сочинять, что вся мебель стоит пятнадцать рублей? Здесь, очевидно, не преследовалась цель самовозвеличения или самовосхваления. Откуда же это все? Из какого ключа бьет этот живой источник?
Встречала я и вранье совсем другого качества, — вранье унылое, подавленное. Производил его, и вдобавок в большом количестве, один очень степенный господин, полковник в отставке.
Лицо у него, как у всех вралей-специалистов, носило отпечаток исключительной искренности.
— Это какой-то фанатик правды! — думалось, глядя на его выпученные глаза и раздутые ноздри.
Врал он так:
— Если яйцо очень долго растирать с сахаром, то оно делается свершенно кислым, оттого, что в нем вырабатывается лимонная кислота. Это испробовал один мой товарищ в 1886 году.
Или так:
— В стерлядях масса икры. Бывало, на Волге в 1891 году поймаешь крошечную фунтовую стерлядку, вспорешь ее ножом, а в ней фунтов десять свежей икры! Шутка сказать!
Или так:
— Я этого Зелим-хана еще ребенком знал. Придет, бывало, к нам, весь дом разграбит — мальчишка шести лет. Уж я его столько раз стыдил в 1875 году. «Ну, что из тебя, — говорю, — выйдет!» Нет, ни за что не слушался.
Все это рассказывалось так безнадежно-уныло, и чувствовалось, что рассказчик до полного отчаяния не верит ни одному своему слову, но перестать не может. Точно он необдуманно подписал с каким-то чертом контракт и вот теперь, выбиваясь из сил, выполняет договор.
Если оборвать этого несчастного — он покраснеет, замолчит, и только посмотрит с укором: «За что мучаешь? За что обижаешь? Разве я виноват?»
И стыдно станет.
Ему я никогда не завидовала. Его работа тяжела и неувлекательна. Но опять-таки откуда она? Зачем? Кто се заказал?
И делается досадно, что вся эта энергия, для чего-то с такой силой вырабатываемая, пропадает даром.
Но верю, что это недолго протянется. Верю, что придет гений, изучит эту энергию, поставит, где нужно, надлежащие приборы и станет эксплуатировать великую вральную силу на пользу и славу человечеству.
Почтенный полковник получит штатное место, и, может быть, энергией его вранья будут вращаться десятки жерновов, водяных турбин и ветряных мельниц.
И дама с мебелью, и девочка с собачкой, и гимназист, уверявший, что в их классе Петров 4-й такой легкий, что может два часа продержаться на воздухе, и еще сотня безвестных тружеников найдут применение распирающей их силе.
И как знать: еще десять-двадцать лет — и, может быть, бросив ненужное и дорогое электричество, мы будем освещаться, отепляться и передвигаться при помощи простой вральной энергии, — этого таинственного сокровища земли.
Ах, сколько еще богатств у нас под руками, и мы не умеем овладеть ими!