Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия этой страницы: Хорхе Луис Борхес
Форум информационного портала «ГРОТ» > Творчество > Тетрадь смерти
Ветер
[attachmentid=1196]

Меня всегда восхищало мировоззрение этого человека, мировоззрение человека который ослеп во второй половине жизни. Командор ордена почетного легиона (Франция), кавалер орденов "За выдающиеся заслуги" (Британия) и "Крест Альфонсо Мудрого"(Испания), Комендаторе Итальянской республики, доктор Сорбонны, Оксфордского и Колумбийского университетов - писал книги, не видя их....
От того его детективные рассказы столь фантастические, психологические.
Их цитируют на английском, фламандском, японском, китайском..
Он ушел тихо.....

БОРХЕС, ХОРХЕ ЛУИС (Borges, Jorge Luis) (1899–1986), аргентинский писатель, известный прежде всего лаконичными прозаическими фантазиями, часто маскирующими рассуждения о серьезных научных проблемах или же принимающими форму приключенческих либо детективных историй.

Родился 24 августа 1899 в Буэнос-Айресе. Учился в Швейцарии, в 1918 переехал в Испанию, где присоединился к ультраистам – авангардной группе поэтов. Вернувшись в Аргентину в 1921, Борхес воплотил ультраизм в нерифмованных стихах о Буэнос-Айресе. Уже в ранних произведениях он блистал эрудицией, знанием языков и философии, мастерски владел словом. Со временем Борхес отошел от поэзии и стал писать «фантазийную» прозу. Многие из лучших его рассказов вошли в сборники Вымыслы (Ficciones, 1944), Хитросплетения (Labyrinths, 1960) и Сообщение Броуди (El Informe de Brodie, 1971). В рассказе Смерть и буссоль борьба человеческого интеллекта с хаосом предстает как криминальное расследование; рассказ Фунес, чудо памяти рисует образ человека, буквально затопленного воспоминаниями.

В 1955 Борхес был назначен директором Национальной библиотеки Аргентины и занимал этот пост до 1973. В начале 1950-х годов он вернулся к поэзии; стихи этого периода носят в основном элегический характер, написаны в классических размерах, с рифмой. В них, как и в остальных его произведениях, преобладают темы лабиринта, зеркала и мира, трактуемого как нескончаемая книга.

В 1961 Борхес разделил с С.Беккетом Международную издательскую премию. Его поздние стихи были опубликованы в сборниках Делатель (El Hacedor, 1960), Хвала тени (Elogia de la Sombra, 1969) и Золото тигров (El oro de los tigres, 1972). В 1979 Борхес получил Премию Сервантеса – самую престижную в испаноязычных странах награду за заслуги в области литературы. Его последней прижизненной публикацией была книга Атлас (Atlas, 1985) – собрание стихов, фантазий и путевых записок.

Умер Борхес в Женеве 14 июня 1986.
Ветер
Письмена бога
Jorge Luis Borges
Из книги "Алеф", 1949г
Перевод Ю. Стефанова


Каменная темница глубока; изнутри она схожа с почти правильным полушарием; пол (тоже каменный) чуть меньше его наибольшей окружности, и потому тюрьма кажется одновременно гнетущей и необъятной. Посередине полусферу перерезает стена; очень высокая, она все же не достает верхней части купола; с одной стороны нахожусь я, Тсинакан, маг пирамиды Кахолома, которую сжег Педро де Альварадо; с другой - ягуар, мерящий ровными и незримыми шагами пространство и время своей клетки. В центральной стене, на уровне пола, пробито широкое зарешеченное окно. В час без тени (полдень) вверху открывается люк, и тюремщик, ставший от времени безликим, спускает нам на веревке кувшины с водой и куски мяса. Тогда в темноту проникает свет, и я могу увидеть ягуара.
Я потерял счет годам, проведенным во мраке; когда-то я был молод и мог расхаживать по камере, а теперь лежу в позе мертвеца, и мне остается только ждать уготованной богами кончины. Когда-то длинным кремневым ножом я вспарывал грудь людей, приносимых в жертву; теперь без помощи магии я не сумел бы подняться с пыльного пола.
Накануне сожжения пирамиды сошедшие с высоких коней люди пытали меня раскаленным железом, чтобы выведать, где находится сокровищница. У меня на глазах была низвергнута статуя Бога, но Бог не оставил меня и помог промолчать под пыткой. Меня бичевали, били, калечили, а потом я очнулся в этой темнице, откуда мне уже не выйти живым.
Чувствуя необходимость что-то делать, как-то заполнить время, я, лежа во тьме, принялся мысленно воскрешать все, что когда-то знал. Я проводил целые ночи, припоминая расположение и число каменных змеев или свойства лекарственных деревьев. Так мне удалось обратить в бегство годы и снова стать властелином того, что мне принадлежало. Однажды ночью я почувствовал,
что приближаюсь к драгоценному воспоминанию: так путник, еще не увидевший моря, уже ощущает его плеск в своей крови. Через несколько часов воспоминание прояснилось: то было одно из преданий, связанных с Богом.
Предвидя, что в конце времен случится множество бед и несчастий, он в первый же день творения начертал магическую формулу, способную отвратить все эти беды. Он начертал ее таким образом, чтобы она дошла до самых отдаленных поколений и чтобы никакая случайность не смогла ее исказить. Никому не ведомо, где и какими письменами он ее начертал, но мы не сомневаемся, что
она тайно хранится где-то и что в свое время некий избранник сумеет ее прочесть. Тогда я подумал, что мы, как всегда, находимся при конце времен и что моя судьба - судьба последнего из служителей Бога - быть может, даст мне возможность разобрать эту надпись. То обстоятельство, что я находился в темнице, не лишало меня надежды; вполне вероятно, что я уже тысячи раз видел
эти письмена в Кахоломе, только не смог их понять.
Эта мысль ободрила меня, а затем довела до головокружения. По всей земле разбросано множество древних образов, неизгладимых и вечных; любой из них способен служить искомым символом. Словом Бога может оказаться гора, или река, или империя, или сочетание звезд. Но горы с течением времени рассыпаются в прах, реки меняют свои русла, на империи обрушиваются
превратности и катастрофы, да и рисунок звезд не всегда одинаков. Даже небосводу ведомы перемены. Гора и звезда - те же личности, а личность появляется и исчезает. Тогда я стал искать нечто более стойкое, менее уязвимое. Размышлять о поколениях злаков, трав, птиц, людей. Быть может, магическая формула начертана на моем собственном лице, и я сам являюсь целью
моих поисков. В этот миг я вспомнил, что одним из атрибутов Бога служил ягуар.
И благоговейный восторг овладел моей душой. Я представил себе первое утро времен, вообразил моего Бога, запечатлевающего свое послание на живой шкуре ягуаров, которые без конца будут спариваться и приносить потомство в пещерах, зарослях и на островах, чтобы послание дошло до последних людей. Я представил себе эту кошачью цепь, этот лабиринт огромных кошек,
наводящих ужас на поля и стада во имя сохранности предначертания. Рядом со мной находился ягуар; в этом соседстве я усмотрел подтверждение моей догадки и тайную милость Бога.
Долгие годы я провел, изучая форму и расположение пятен. Каждый слепой день дарил мне мгновение света, и тогда я смог закрепить в памяти черные письмена, начертанные на рыжей шкуре. Одни из них выделялись отдельными точками, другие сливались в поперечные полосы, третьи, кольцевые, без конца повторялись. Должно быть, то был один и тот же слог или даже слово. Многие
из них были обведены красноватой каймой.
Не буду говорить о тяготах моего труда. Не раз я кричал, обращаясь к стенам, что разобрать эти письмена невозможно. И мало-помалу частная загадка стала мучить меня меньше, чем загадка более общая: в чем же смысл изречения, начертанного Богом?
"Что за изречение, - вопрошал я себя, - может содержать в себе абсолютную истину?" И пришел к выводу, что даже в человеческих наречиях нет предложения, которое не отражало бы всю вселенную целиком; сказать "тигр" - значит вспомнить о тиграх, его породивших, об оленях, которых он пожирал, о траве, которой питались олени, о земле, что была матерью травы, о небе, произведшем на свет землю. И я осознал, что на божьем языке это бесконечную перекличку отзвуков выражает любое слово, но только не скрытно, а явно, и не поочередно, а разом. Постепенно само понятие о божьем изречении стало мне казаться ребяческим и кощунственным. "Бог, -думал я, - должен был сказать всего одно слово, вмещающее в себя всю полноту бытия. Не один из произнесенных им звуком не может быть менее значительным, чем вся вселенная или по крайней мере чем вся совокупность времен. Жалкие и хвастливые человеческие слова - такие, как "все", "мир", "вселенная", - это всего лишь тени и подобия единственного звука, равного целому наречию и всему, что оно в себе содержит".
Однажды ночью (или днем) - какая может быть разница между моими днями и ночами? - я увидел во сне, что на полу моей темницы появилась песчинка.
Не обратив на нее внимания, я снова погрузился в дрему. И мне приснилось, будто я проснулся и увидел две песчинки. Я опять заснул, и мне пригрезилось, что песчинок стало три. Так они множились без конца, пока не заполнили всю камеру, и я начал задыхаться под этой горой песка. Я понял, что продолжаю спать, и, сделав чудовищное усилие, пробудился. Но пробуждение
ни к чему не привело: песок по-прежнему давил на меня. И некто произнес: "Ты пробудился не к бдению, а к предыдущему сну. А этот сон в свою очередь заключен в другом, и так до бесконечности, равной числу песчинок. Путь, на который ты вступил, нескончаем; ты умрешь, прежде чем проснешься на самом деле".
Я почувствовал, что погибаю. Рот у меня был забит песком, но я сумел прокричать: "Приснившийся песок не в силах меня убить, и не существует сновидений, порождаемых сновидениями!" Меня разбудил отблеск. В мрачной вышине вырисовывался светлый круг. Я увидел лицо и руки тюремщика, блок и веревку, мясо и кувшины.
Человек мало-помалу принимает обличие своей судьбы, сливается воедино со своими обстоятельствами. Я был отгадчиком, и мстителем, и жрецом Бога, но прежде всего - узником. Из ненасытного лабиринта сновидений я вернулся в тюрьму, как возвращаются домой. Я лагословил сырую темницу, благословил тигра, благословил световой люк, благословил свое дряхлое тело,
благословил мрак и камень.
Тогда произошло то, чего я никогда не забуду, но не смогу передать словами. Свершилось мое слияние с божеством и со вселенной (если только два этих слова не обозначают одного и того же понятия). Экстаз не выразишь с помощью символов; один может узреть Бога в проблеске света, другой - в мече, третий - в кольцевидных лепестках розы. Я увидел некое высочайшее Колесо;
оно было не передо мной, и не позади меня, и не рядом со мной, а повсюду одновременно. Колесо было огненным и водяным и, хотя я видел его обод, бесконечным. В нем сплелось все, что было, есть и будет; я был одной из нитей этой ткани, а Педро де Альварадо, мой мучитель - другой. В нем заключались все причины и следствия, и достаточно мне было взглянуть на него, чтобы понять все, всю бесконечность. О радость познания, ты превыше радости воображения и чувств! Я видел вселенную и постиг сокровенные помыслы вселенной. Видел начало времен, о котором говорит Книга Совета. Видел горы, восстающие из вод, видел первых людей, чья плоть была древесиной, видел
нападавшие на них каменные сосуды, видел псов, что пожирали их лица. Видел безликого Бога, стоящего позади богов. Видел бесчисленные деяния, слагавшиеся в единое блаженство, и, понимая все, постиг также и смысл письмен на шкуре тигра.
То было изречение из четырнадцати бессвязных (или казавшихся мне бессвязными) слов. Мне достаточно было произнести его, чтобы стать всемогущим. Мне достаточно было произнести его, чтобы исчезла эта каменная темница; чтобы день вошел в мою ночь, чтобы ко мне вернулась молодость, чтобы тигр растерзал Альварадо, чтобы священный нож вонзился в грудь испанцев, чтобы восстала из пепла пирамида, чтобы воскресла империя. Сорок слогов, четырнадцать слов - и я, Тсинакан, буду властвовать над землями, которыми некогда владел Моктесума. Но я знаю, что ни за что не произнесу этих слов, ибо тогда забуду о Тсинакане.
И да умрет вместе со мной тайна, запечатленная на шкурах тигров. Кто видел эту вселенную, кто постиг пламенные помыслы вселенной, не станет думать о человеке, о жалких его радостях и горестях, даже если он и есть тот самый человек. Вернее сказать - был им, но теперь это ему безразлично. Ему безразличен тот, другой, безразлично, к какому племени тот принадлежит -
ведь он сам стал теперь никем. Вот почему я не произнесу изречения, вот почему я коротаю дни, лежа в темноте.


Желтая роза
Ни тем вечером, ни наутро не умер прославленный Джамбаттиста Марино, которого многоустая Слава (вспомним этот его излюбленный образ) провозгласила новым Гомером и новым Данте, однако тихий и неприметный случай означил в ту пору конец его жизни. Увенчанный прожитым веком и общим признанием, он гаснул под балдахином на испанской широкой кровати. Можно представить себе рядом с нею затененный балкон, что взирает всегда на закаты, а ниже - мрамор, и лавры, и сад, что множит ступени в зеркальном квадрате бассейна.
Женщина ставила в воду желтую розу. Мужчина медленно двигал губами, слагая обычные рифмы, которые, правду сказать, и ему самому надоели изрядно: Царственность сада, чудо природы,
Гемма весенняя, око апреля...

И вдруг наступило прозрение. Марино увидел розу такою, какой ее видел, наверно, Адам в райских кущах, и понял: она существует в собственной вечности, а не в строках поэта. Мы в силах дать абрис, дать описание, но не ее отражение. Стройные чванные книги, льющие золото в сумеречном зале, - не зеркало мира (как тешил себя он тщеславно), а нечто такое, что придано
миру, и только.
Мысль эта озарила Марино в канун его смерти, быть может, она озарила и Данте и Гомера тоже.


Утопия усталого человека
Называли это Утопией, греческим словом, что значило "нету такого места". Кеведо Нету двух одинаковых гор, но равнина повсюду одна и та же.
Я шел по степной дороге. И вопрошал себя без особого интереса - в Оклахоме ли я, в Техасе или в том месте, что литераторы называют пампой. Ни справа, ни слева не видел огня. Как бывало
и раньше, нашептывал строки Эмилио Орибе: Среди панических равнин безбрежных неподалеку от Бразилии, - звучавшие все громче, все четче.
Дорога едва различалась. Стал накрапывать дождь. Метрах в двухстах или трехстах я внезапно увидел свет и окно. Дом был низок, прямоуголен и скрыт за деревьями. Дверь отворил человек
столь высокий, что я почти испугался. Одет он был во все темное. Я подумал, что здесь ожидают кого-то. Дверь была отперта.
Мы вошли в длинную комнату с деревянными стенами. Лампа, бросавшая желтоватые отблески, свешивалась с потолка. Стол меня несколько удивил. На нем стояли водяные часы, которые я видел впервые, если не говорить о старинных гравюрах. Человек указал мне на стул.
Я обращался к нему на всяческих языках, но он ничего не понял. Когда же пришла его очередь, он заговорил по-латыни. Я напряг память, чтобы оживить школьные знания, и приготовился к разговору.

- По одежде твоей я вижу, - сказал он мне, - что пришел ты из другого века. Разноязычие вызвано разноплеменностью, а также войнами. Но мир возвратился к латыни. Кое-кто еще опасается, что она снова испортится и вернется к французскому, лемозину[1] или папьямиенто[2], но эта беда не скоро нагрянет.
Впрочем, ни то, что было, ни то, что грядет, меня не волнует. Я промолчал, он добавил:
- Если тебе не противно смотреть, как другой ест, не разделишь ли со
мной трапезу?
Я понял, что он заметил мою растерянность, и ответил согласием.
Мы пересекли коридор с боковыми дверями и вошли в небольшую кухню, где все было сделано из металла. Вернулись с ужином на подносе: вареная кукуруза в чашах, кисть винограда, незнакомые фрукты, по вкусу напомнившие мне инжир, и огромный кувшин с водой. Хлеб, кажется, отсутствовал. Черты лица моего хозяина были острыми, выражение глаз непередаваемо странным. Я не забуду
этот суровый и бледный лик, который больше никогда не увижу. При разговоре человек не жестикулировал.
Меня связывала этика латыни, но все же я решился спросить:
- Тебя не удивило мое внезапное появление?
- Нет, - отвечал он. - Такие визиты бывают из века в век. Они не длятся долго: завтра - самое позднее - ты будешь дома.
Его уверенный голос меня успокоил. Я счел нужным представиться:
- Эдуардо Асеведо. Родился в 1897-м, в городе Буэнос-Айресе. Мне исполнилось семьдесят лет. Преподаю английскую и американскую литературу, пишу фантастические рассказы.
- Помню, я прочитал не без интереса два фантастических сочинения, -
ответил он. - Путешествия капитана Лемюэля Гулливера, которые многие считают достоверными, и "Summa Teologica"[1]. Но не будем говорить о фактах. Факты уже никого не трогают. Это просто отправные точки для вымысла и рассуждений.
В школах нас учат во всем сомневаться и уметь забывать.
Прежде всего забывать личное, или частное, Мы существуем во времени, которое истекает, но стараемся жить sub specie aeternitatis[2]. От прошлого нам остаются одиночные имена, но они исчезают из нашей речи. Мы обходим ненужные уточнения. Нет ни хронологии, ни истории. Нет и статистики. Ты сказал, что зовут тебя Эдуардо. Я не смогу сказать тебе свое имя, ибо меня
называют "некто".
- А как имя отца твоего? -
- У него не было имени. -
На стене я заметил полку. Открыл наугад одну книгу. Буквы были четкими, незнакомыми, написанными от руки. Их угловатые формы напомнили мне руническое письмо, которое, однако, использовалось только для культовых надписей. Я подумал, что люди грядущего были не только более высокими, но и более умелыми. Невольно взглянул на длинные тонкие пальцы мужчины.
И услышал:
- Сейчас ты увидишь то, чего никогда не видел. Он бережно подал мне
экземпляр "Утопии" Мора, изданный в Базеле в 1518 году, успевший лишиться многих страниц и гравюр.
Я не без самодовольства заметил:
- Это - печатное издание. У меня дома их более двух тысяч, хотя не столь древних и ценных. - И вслух прочитал название.
Тот рассмеялся.
- Никто не может прочесть две тысячи книг. За четыре столетия, которые я прожил, мне не удалось одолеть и полдюжины. Кроме того, не так важно читать, как вновь перечитывать. Печатание,
ныне давно упраздненное, было одним из страшнейших зол человечества, ибо позволяло до безумия множить никому не нужные тексты.
- В моем любопытном прошлом, - откликнулся я, - господствовал дикий
предрассудок: считалось позором не знать о всех тех событиях, что каждый день происходили, с утра и до вечера. Планета была заполнена призрачными сообществами, такими, как Канада, Бразилия, Швейцарское Конго и Общий рынок.
Почти никто не знал предысторию этих платонических образований, но зато был прекрасно, в мельчайших подробностях осведомлен о последнем конгрессе учителей, о причинах разрыва дипломатических отношений и о президентских посланиях, составленных секретарями секретарей с той мудрой расплывчатостью формулировок, что была присуща этому жанру. Все читалось, чтобы кануть в забвение, ибо через час-другой старое заслоняли новые трюизмы. Из всех занятий политика была, несомненно, самой видной публичной деятельностью.
Послов и министров возили, словно калек, в длинных ревущих автомобилях, окруженных мотоциклистами и церберами и подстерегаемых алчущими фотографами.
Словно им отрезали ноги, обычно говаривала моя мать. Изображения и печатное слово были более реальны, чем вещи. Только опубликованное почиталось истинным. Esse est percipi (быть - значит быть отображенным) - таковы были принципы, средства и цели нашей своеобразной концепции жизни. В моем прошлом люди были наивны, они верили, что товар замечателен, если так утверждает и о
том все время твердит его изготовитель. Надо сказать, что часто случались и кражи, хотя все знали, что обладание деньгами не приносит ни высшего счастья, ни глубокого успокоение.
- Деньги? - повторил он. - Теперь уже нет страдающих от такой бедности, которая была бы невыносимой, или от такого богатства, которое было бы самой раздражающей формой пошлости.
Каждый служит.
- Как раввин, - сказал я.
Он, казалось, не понял и продолжал:
- Уже нет городов. Судя по развалинам Баии-Бланки, которые я из любопытства исследовал, потеряно немного.
Поскольку нет собственности, нет и наследования. Когда человек - к ста годам - формируется, он готов вытерпеть и себя и свое одиночество, ибо тогда уже вырастит единственного сына.
- Единственного? - переспросил я.
- Да. Одного-единственного. Не следует множить род человеческий.
Кое-кто думает, что человек есть божественное орудие познания вселенной, но никто с уверенностью не может сказать, существует ли само божество. Я полагаю, что сейчас бсуждаются выгоды и потери, которые может принести частичное или общее и одновременное самоубийство людей всей земли. Однако вернемся к теме.
Я кивнул.
- По достижении ста лет индивидуум может презреть и любовь и дружбу.
Отныне ему не грозят болезни и страх перед смертью. Он занимается одним из искусств, философией, математикой или играет в шахматы сам с собою. Если захочет - убьет себя. Человек - хозяин собственной жизни и собственной смерти.
- Это - цитата? - спросил я его.
- Разумеется. Кроме цитат, нам уже ничего не осталось. Наш язык - система цитат.
- А что скажешь о великом событии моей эпохи - полетах в пространстве?
- сказал я.
- Уже много столетий, как мы отказались от подобного рода перемещений, которые, безусловно, были прекрасны. Но нам никогда не избавиться от понятий "здесь" и "сейчас".
И с улыбкой он добавил:
- Кроме того, любое путешествие - это перемещение в пространстве. С планеты ли на планету или в соседний поселок.
Когда вы вошли в этот дом, вы завершили одно из пространственных путешествий.
- Конечно, - ответил я. - Много у нас говорилось также и о химических продуктах и вымирающих животных.
Однако мужчина повернулся ко мне спиной и смотрел сквозь стекло.
Снаружи белела равнина под молчаливым снегом и под луной.
Я отважился на вопрос:
- А есть у вас музеи, библиотеки?
- Нет. Мы хотим забыть прошлое, пригодное разве что для сочинения элегий. У нас не памятных дат, столетних юбилеев и изображений умерших.
Каждый должен по своему усмотрению развивать те науки и искусства, в которых испытывает потребность.
- Значит, каждый сам для себя Бернард Шоу, сам для себя Иисус Христос,
сам для себя Архимед?
Он молча выразил согласие, я продолжал расспросы:
- А что произошло с правительствами?
- По традиции, они постепенно выходили из употребления.
Ими назначались выборы, объявлялись войны, собирались налоги, конфисковалось имущество, предпринимались аресты и вводилась цензура, и никто на земле их не чтил. Пресса перестала публиковать их декларации и изображения. Политикам пришлось подыскивать себе достойные занятия: одни стали хорошими комиками, другие - хорошими знахарями. В действительности все было, конечно, намного сложнее, чем в этом моем рассказе.
Он продолжал другим тоном:
- Я соорудил свой дом, такой же, как все остальные.
Сделал мебель и всю эту утварь. Вспахал поле, которое новые люди, лиц которых не вижу, вспашут лучше меня. Могу показать тебе кое-какие вещи.
Я последовал за ним в соседнюю комнату. Он зажег лампу, также свисавшую с потолка. В углу я увидел арфу с немногими струнами. На стенах заметил квадратные и прямоугольные холсты, где преобладала желтая цветовая гамма.
- Это мои произведения, - объявил он.
Я осмотрел холсты и задержался у самого маленького, который изображал или напоминал заход солнца и заключал в себе какую-то бесконечность.
- Если нравится, можешь взять его в память о будущем друге, - сказал он
своим ровным голосом.
Я поблагодарил, но мое любопытство привлекли другие холсты. Я не сказал бы, что они были белые, но казались белесыми.
- Они написаны красками, которые твои древние глаза не могут увидеть.
Руки мягко тронули струны арфы, а я едва различал отдельные звуки.
И тогда-то раздался стук в дверь.
Одна высокая женщина и трое или четверо мужчин вошли в дом. Можно было подумать, что все они родственники или что всех их сделало схожими время.
Мой хозяин обратился сначала к женщине:
- Я знал, что сегодня ночью ты тоже придешь. Нильса случается видеть?
- По вечерам, иногда. Он все еще весь поглощен художеством.
- Будем надеяться, что сын успеет больше, чем его отец.
Рукописи, картины, мебель, посуду - мы все захватили из этого дома.
Женщина трудилась вместе с мужчинами. Я стыдился своего слабосилия, почти не позволявшего мне им помогать. Никто не прикрыл дверь, и мы вышли, нагруженные скарбом. Я заметил, что крыша была двускатной.
После четверти часа ходьбы свернули налево. Неподалеку я различил что-то вроде башни, увенчанной куполом.
- Крематорий, - отозвался кто-то. - Внутри находится камера смерти.
Говорят, ее изобрел один "филантроп" по имени, кажется, Адольф Гитлер.
Страж, чей рост меня уже не удивлял, открыл перед нами решетку. Мой хозяин шепнул несколько слов. Перед тем как войти внутрь, он попрощался, махнув рукой.
- Опять пойдет снег, - промолвила женщина.
В моем кабинете на улице Мехико я храню холст, который кто-то напишет... через тысячи лет... материалами, ныне разбросанными по планете.
Ветер
Jorge Luis Borges, 1960
Из книги "Создатель"
Перевод Б. Дубина
---------------------------------------------------------------

Хорхе Луис Борхес. Леопольдо Лугонесу

Гул площади остается позади, я вхожу в библиотеку. Кожей чувствую тяжесть книг, безмятежный мир порядка, высушенное, чудом сохраненное время.
Слева и справа, в магическом круге снов наяву, на секунду обрисовываются лица читателей под кропотливыми лампами, как сказал бы латинизирующий Мильтон. Вспоминаю, что уже вспоминал здесь однажды эту фигуру, а кроме того -- другое, ловящее их абрис, выражение из "Календаря", "верблюд безводный", и, наконец, гекзаметр "Энеиды", взнуздавший и подчинивший себе тот же троп:

Ibant obscuri sola sub nocte per umbram (**)

Размышления обрываются у дверей его кабинета. Вхожу, мы обмениваемся условными теплыми фразами, и вот я дарю ему эту книгу. Насколько знаю, он следил за мной не без приязни и порадовался бы, зайди я порадовать его чем-то сделанным. Этого не случилось, но сейчас он перелистывает томик и одобрительно пробует на слух ту или иную строку, то ли узнав в ней
собственный голос, то ли различив за ущербным исполнением здравую мысль.
Тут мой сон исчезает, как вода в воде. За стенами -- улица Мехико, а не прежняя Родригес Пенья, и Лугонес давным-давно, еще в начале тридцать восьмого, покончил счеты с жизнью. Все это выдумали моя самонадеянность и тоска. Верно (думаю я), но завтра наступит мой черед, наши времена сольются, даты затеряются среди символов, и потому я не слишком грешу против истины,
представляя, будто преподнес ему эту книгу, а он ее принял.
Буэнос-Айрес, 9 августа 1960 г.



** Шли незримо они одинокою ночью сквозь тени( лат. ).


Создатель

Он никогда не отвлекался на утехи памяти. Беглые и неуловимые впечатления скользили, не задевая: киноварь горшечника; небосвод, отягощенный звездами, они же -- боги; луна, откуда сверзился лев; гладь мрамора под неспешными чуткими пальцами; вкус кабаньего мяса, которое он любил рвать белыми и цепкими зубами; разговор двух финикийцев; четкая тень
копья на желтом песке; прикосновение женщины или моря; тягучее вино, чья терпкость уравновешивала мед, -- разом вытесняли из сердца все остальное.
Ему случалось испытывать страх, как, впрочем и ярость или отвагу, а однажды он даже первым вскарабкался на вражеский вал. Ненасытный, любопытствующий, всегда нежданный, повинуясь единственному закону -- удовольствию, переходящему в безразличие, он скитался по многим землям и видел, по разные стороны моря, города и дворцы живущих. В толчее рынков и у подножия теряющихся в небе круч, где вполне могли резвиться сатиры, он слышал запутанные рассказы, которые принимал как явь -- не доискиваясь, правда они или выдумка.
Мало-помалу прекрасный мир отдалился: упрямая дымка заволокла линии руки; ночь погасила звезды; земля стала уходить из-под ног. Все уплывало и мутилось. Поняв, что ослеп, он разрыдался; стоическое самообладание еще не изобрели, и Гектор мог без ущерба спасаться бегством. "Больше я не увижу, -- думал он, -- ни неба, дышащего ужасом мифов, ни своего лица, которое
перекроят годы". Дни и ночи сменялись над безутешным телом, но однажды утром он открыл глаза, увидел (уже не пугаясь) размытые мелочи обихода и неизвестно почему -- будто узнав мотив или голос -- почувствовал, что все это уже однажды было, и смотрел вокруг с тем же ужасом, но и с восторгом, надеждой и удивленьем. И тогда он нырнул в глубины памяти, на миг приотворившей свои бездны, и выхватил из круговерти забытое воспоминание, сверкнувшее, как монета под дождем, может быть, потому, что раньше он его никогда не бередил -- разве что во сне.
Вот что ему припомнилось. Его обозвал один мальчишка, и он примчался рассказать все отцу. Тот выслушал, будто не слыша или не понимая, и снял со стены чудесный, налитый мощью бронзовый клинок, о котором мальчик втайне мечтал. Теперь он держал его в руках и от счастья совсем позабыл перенесенную обиду, когда зазвучал голос отца: "Пусть знают, что ты уже мужчина", -- и в этом голосе слышался приказ. Ночь стерла дороги; прижимая вобравший волшебную силу клинок, он спустился по крутому откосу у дома и выбежал на берег моря, грезя об Аяксе и Персее и одушевляя соленую темноту ранами и ударами. Этот привкус далекого мига он и искал; все остальное --
выкрики перед схваткой, неуклюжая возня и путь домой с окровавленным лезвием -- было неважно.
И еще одно воспоминание -- тоже дышавшее ночью и неотвратимостью встречи -- пришло следом. В сумрачном подземелье его ждала женщина -- первая, ниспосланная ему богами, а он искал ее по галереям, похожим на каменные силки, и лестницам, уводящим во тьму. Отчего эти воспоминания вдруг явились ему теперь и явились без боли -- просто как предвестие нынешнего
дня?
Похолодев, он понял. В непроглядной для его смертных глаз ночи, куда он сейчас сходил, его тоже ждали любовь и опасность, Арес и Афродита: он уже угадывал (подступая все ближе) гул славы и гекзаметров, гул схватки за святилище, которое обороняли люди и не пожелали спасти боги, гул черных судов, ищущих посреди моря долгожданный остров, гул всех "Одиссей" и "Илиад", которые он сложит и пустит перекатываться в памяти поколений.
Теперь это знает каждый, а он почувствовал первым и лишь сходя в кромешную тьму.

Dreamtigers


В детстве я боготворил тигров -- не пятнистых кошек болот Параны или рукавов Амазонки, а полосатых, азиатских, королевских тигров, сразиться с которыми может лишь вооруженный, восседая в башенке на спине слона. Я часами простаивал у клеток зоологического сада; я расценивал объемистые энциклопедии и книги по естественной истории сообразно великолепию их тигров. (Я и теперь помню те картинки, а безошибочно представить лицо или улыбку женщины не могу.) Детство прошло, тигры и страсть постарели, но еще доживают век в моих сновидениях. В этих глубоководных, перепутанных сетях мне чаще всего попадаются именно они, и вот как это бывает: уснув, я развлекаюсь тем или иным сном и вдруг понимаю, что вижу сон. Тогда я думаю: это же сон, чистая прихоть моей воли, и, раз моя власть безгранична, сейчас я вызову тигра.
О неискушенность! Снам не под силу создать желанного зверя. Тигр появляется, но какой? -- или похожий на чучело, или едва стоящий на ногах, или с грубыми изъянами формы, или невозможных размеров, то тут же скрываясь, то напоминая скорее собаку или птицу.


Ногти

Днем их нежат ласковые носки, носят подбитые кожаные туфли, но этим пальцам ног ни до чего нет дела. У них на уме одно: отращивать ногти -- мутноватые и гибкие роговые пластинки, защиту от кого? Грубые, нелюдимые, каких поискать, ни на секунду не прервут они выделку своего смехотворного оружия, которое снова и снова урезает неумолимая золингеновская сталь.
Девяносто сумрачных дней в материнской утробе они только и занимались этим производством. Когда меня отнесут на Реколету, в последний, пепельного цвета, приют, украшенный искусственными цветами и разными талисманами, они опять продолжат свой упорный труд, пока их не уймет распад. Их и щетину на подбородке.

Argumentum Ornithologicum

Закрываю глаза и вижу стайку птиц. Зрелище длится секунду, а то и меньше; сколько их, я не заметил. Можно их сосчитать или нет? В этой задаче -- вопрос о бытии Бога. Если Бог есть, сосчитать можно, ведь Ему известно, сколько птиц я видел. Если Бога нет, сосчитать нельзя, поскольку сделать это некому. В таком случае допустим, что птиц меньше десяти и больше одной, но не девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, две. Иными словами, искомое число -- между десяткой и единицей, но не девятка, восьмерка, семерка, шестерка, пятерка и т.д. А такое целое число помыслить невозможно: ergo, Бог есть.

** Орнитологическое доказательство ( лат. ).

Вещие зеркала


Ислам утверждает, что в неизреченный Судный День всякий грешивший изображением живого воскреснет среди своих созданий, и повелят ему вдохнуть в них жизнь, и грешник потерпит крах и рухнет с ними вместе в огонь вечной кары. В детстве я знал этот ужас перед удвоением или умножением вещей; причиной его были зеркала. Их безотказное и безостановочное действие, охота
за каждым шагом, вся эта космическая пантомима, как только стемнеет, снова казалась мне чем-то потусторонним. Одна из постоянных моих тогдашних молитв Богу и ангелу-хранителю -- не увидеть зеркал во сне. Они достаточно пугали меня наяву. То я боялся, что изображение в них разойдется с явью, то страшился увидеть свое лицо изувеченным небывалой болезнью. Страхи, как я узнал потом, оказались не напрасными. История совершенно проста, хотя и не слишком приятна.
Году в двадцать седьмом я познакомился с одной, всегда грустной, девушкой: сначала по телефону (в первый раз Хулия была для меня голосом без имени и лица), потом, вечером, в кафе. У нее были пугающе-большие глаза, гладкие черные волосы, подобранная фигурка. Деды и прадеды ее воевали на стороне федералов, а мои -- за унитариев, и эта старинная кровная распря странно сблизила нас, только крепче связав с родиной. Она с семьей жила в многоэтажном полуразвалившемся особняке с плоской крышей, среди обид и безвкусиц честной бедности. Вечерами -- а несколько раз и ночью -- мы прогуливались по их кварталу, он назывался Бальванера. Шли вдоль железнодорожной ограды, однажды по Сармьенто добрались до вырубок парка Столетней годовщины. Между нами не было любви и даже попыток изобразить любовь; я чувствовал в ней какую-то, совсем не похожую на страсть, силу, которой побаивался. Ища понимания женщины, ей нередко поверяют настоящие или выдуманные случаи из детства. Как-то мне пришлось рассказать ей о зеркалах, вызвав позднее, в тридцать первом, настоящую галлюцинацию. В конце концов я услышал, что не в своем уме и зеркало у нее в спальне -- вещее: глянувшись, она увидела в нем вместо своего отражения мое. Тут она задрожала, умолкла и выдавила, что я колдун и преследую ее по ночам.
Роковая услуга моего лица, одного из многих тогдашних лиц! Эта тягостная судьба моих отражений тяготит меня и сегодня, но теперь это уже не важно.


Everything And Nothing
{Все и ничто (англ.)}


Сам по себе он был никто; за лицом (не схожим с другими даже на скверных портретах эпохи) и несчетными, призрачными, бессвязными словами крылся лишь холод, сон снящийся никому. Сначала ему казалось, будто все другие такие же, но замешательство приятеля, с которым он попробовал заговорить об этой пустоте, убедило его в ошибке и раз и навсегда заставило уяснить себе, что нельзя отличаться от прочих. Он думал найти исцеление в книгах, для чего - по свидетельству современника - слегка подучился латыни и еще меньше - греческому; поздней он решил, что достигнет цели, исполнив простейший обряд человеческого общежития, и в долгий июньский день принял посвящение в объятиях Анны Хэтуэй.
Двадцати с чем-то лет он прибыл в Лондон. Помимо воли он уже наловчился представлять из себя кого-то, дабы не выдать, что он - никто; в Лондоне ему встретилось ремесло, для которого он был создан, ремесло актера, выходящего на подмостки изображать другого перед собранием людей, готовых изображать, словно они и впрямь считают его другим. Труд гистриона принес ему ни с чем
ни сравнимую радость, быть может первую в жизни; но звучал последний стих, убирали со сцены последний труп - и его снова переполнял отвратительный вкус нереальности. Он переставал быть Феррексом или Тамерланом и опять делался никем. От скуки он взялся выдумывать других героев и другие страшные истории. И вот, пока его тело исполняло в кабаках и борделях Лондона то, что
положено телу, обитавшая в нем душа была Цезарем, глухим к предостережениям авгуров, Джульеттой, проклинающей жаворонка, и Макбетом, беседующим на пустыре с ведьмами, они же - богини судьбы. Никто на свете не бывал столькими людьми, как этот человек, сумевший, подобно египетскому Протею, исчерпать все образы реальности. Порой, в закоулках того или иного сюжета,
он оставлял роковое признание, уверенный, что его не обнаружат; так, Ричард проговаривается, что он актер, играющий множество ролей, Яго роняет странные слова - "я - это не я". Глубинное тождество жизни, сна и представления вдохновило его на тирады, позднее ставшие знаменитыми.
Двадцать лет он провел, управляя своими сновидениями, но однажды утром почувствовал отвращение и ужас быть всеми этими королями, погибающими от мечей, и несчастными влюбленными, которые встречаются, расстаются и умирают с благозвучными репликами. В тот же день он продал театр, а через неделю был в родном городке, где снова нашел реку и деревья своего детства и уже не сравнивал их с теми, другими, в украшениях мифологических намеков и латинских имен, которые славила его муза. Но здесь тоже требовалось кем-то быть, и он стал удалившимся от дел предпринимателем, имеющим некоторое состояние и занятым теперь лишь ссудами, тяжбами и скромными процентами с оборота. В этом амплуа он продиктовал известное нам сухое завещание, из
которого обдуманно вытравлены всякие следы пафоса и литературности.
Лондонские друзья изредка навещали его уединение, и перед ними он играл прежнюю роль поэта.
История добавляет, что накануне или после смерти он предстал перед Господом и обратился к нему со словами: "Я, бывший всуе столькими людьми, хочу стать одним - собой". И глас Творца сказал ему из бури: "Я тоже не я; я выдумал этот мир, как ты свои созданья, Шекспир мой, и один из призраков моего сна - ты, подобный мне, который суть все и никто".


Комментарии

Заглавие - цитата из письма Дж. Китса Ричарду Вудхаусу от 27 октября 1818 г., где этой формулой описывается характер лирического поэта; ср. также с репликой из письма Шоу к Фр. Хэррису, цитируемой Борхесом в эссе о Шоу {("Я ношу в себе все и всех, но сам я ничто и никто.")}.

Сам по себе он был никто... - не раз повторяемая Борхесом цитата из очерка о Шекспире Уильяма Хэзлитта.

...подучился латыни... - из стихотворения Бена Джонсона "Памяти моего возлюбленного Вильяма Шекспира", включенного предисловием в первое собрание сочинений драматурга (т. н. ин-фолио 1623 г.).

Анна Хэтуэй (1556-1623) - жена Шекспира; тонкий и пристрастный анализ их отношений дан Стивеном Дедалом в "Уллисе" Джойса (гл. 9 "Сцилла и Харибда").

Феррекс - герой трагедии английских драматургов Томаса Нортона и Томаса Сэквила "Горбодук" (1562); Тамерлан - заглавный герой трагедии Кристофера Марло (1587-1588).

...управляя своими сновидениями... - ср. в лекции о Готорне: "Литература - это сновидение, управляемое и предумышленное".

Б. Дубин



Из несобранного и не переиздававшегося автором




Страничка о Шекспире



Чтобы создать бессмертную книгу, у человека есть два (и, может быть,
вовсе не таких уж несхожих) пути. Первый (он начинается с призыва к богам
или Святому Духу, в данном случае они синонимы) - впрямую задаться высокой
целью. Так поступал Гомер или рапсоды, которых мы называем теперь Гомером,
умоляя музу воспеть гнев Ахилла либо труды и странствия Улисса; так поступал
Мильтон, убежденный, что предназначен создать том, который не сотрется из
памяти грядущих поколений; так поступали Тассо и Камоэнс. Этот первый путь
отмечен величием, гордыней, фразерством, а порою и скукой. Второй, тоже
небезопасный, - в том, чтобы задаться целью второстепенной, а то и
смехотворной: скажем, сочинить пародию на рыцарские романы, продумать
забавный и печальный рассказ о чернокожем рабе, который вместе с мальчишкой
плывет на плоту по бескрайним водам одной американской реки, или для
сегодняшних нужд актерской труппы перелицевать чужую пьесу в кровавую сцену,
навеянную томом Плутарха или Холиншеда. Предприниматель и лицедей, Шекспир
писал для своего времени, где слиты прошлое и будущее. Его не слишком
занимала интрига, которую он развязывал на ходу с помощью то осчастливленных
влюбленных пар, то вереницы трупов, и куда сильнее притягивали характеры,
разные варианты осуществленной судьбы, найденные человечеством, а еще -
бездонные возможности загадочного английского языка с его двумя
переменчивыми регистрами германской и латинской лексики. Так были навеки
созданы Гамлет и Макбет, ведьмы, они же богини-парки, три гибельные сестры,
и похороненный шут Йорик, несколькими строками завоевавший бессмертие; так
возникли непереводимые строки: "Revisit'st thus the glimpses of the moon" и
"This still A dream; or else such stuff as madmen Tongue and brain not"
{Идет дозором вдоль лучей луны; Сон или явь, что не под стать безумцам -
языку и разуму (англ.).}.
У христиан была священная книга, Библия; ее и сегодня хранят
протестантские народы, особенно - говорящие по-английски. Позже каждая
страна создавала свою книгу, свой образ человека. Италия находит себя в
Данте, Норвегия - в Ибсене; список останется куцым и предвзятым, не упомяни
я Францию, чья словесность до того богата, что читатель колеблется в выборе
между "Песнью о Роланде" и эпопеями Гюго, прозой Вольтера и лирическим
выплеском Верлена. Шекспир - символ Англии, время и пространство сошлись на
нем. При этом он куда меньше англичанин, чем безымянный сакс, оставивший нам
"Seafarer" {Морестранник (англ.)}, чем переводчики Писания, чем Сэмюэл
Джонсон или Вордсворд. Его конек - усложненная метафора, гипербола, а не
"understatement" {Подтекст (англ.)}. И в нем совсем не чувствуется страсти к
морю.
Как у всякого настоящего поэта, эстетическое воздействие Шекспира
опережает его истолкование и даже не очень нуждается в последнем; для
необъяснимого волнения над строкой

The mortal moon hath her eclipse endure
{Вошла в затменье смертная луна (англ.).}

неважно, относится ли стих к недомоганию английской королевы Елизаветы, к
самой луне или (и это скорей всего) к ним обеим.
Человеческая судьба Шекспира - того же причудливого чекана, что и
судьбы приснившихся ему героев. Он с легким сердцем настрочил то, чего ждали
от него groundlings {Зрители партера (англ.)} или надиктовывал Святой Дух, а
сколотив состояние, бросил перо, почти наудачу подарившее нам столько
неисчерпаемых страниц, и удалился на покой в родной городок, где стал
дожидаться смерти, а не славы.


Комментарии

...рассказ о чернокожем рабе... - сюжетная канва "Приключений Гекльберри Финна" Марка Твена.

Рафаэль Холиншед (?-ок. 1580) - английский хронист, источник
шекспировских сюжетов (исторические хроники, "Макбет", "Король Лир",
"Цимбелин").

...непереводимые строки... - цитируются драмы "Гамлет" (I, 4) и
"Цимбелин" (V, 4).

"Seafarer" - древнеанглийская стихотворная элегия с элементами
христианского аллегоризма.

"The mortal moon..." - "Сонеты", CVII.







Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, пройдите по ссылке.
IP.Board © 2001-2025 IPS, Inc.